П.: Всё, что непокорно Москве, должно быть… Понятно. Значит, бес — это ваша работа? Методом проб и ошибок, как говаривала тётя Бася.
Хайтауэр говорит, не открывая глаз.
X.: О чём вы там шепчетесь?
П.: Я его вербую, а он не поддаётся, чудак…
Хайтауэр, кряхтя, принимает сидячее положение.
X.: Нашли где вербовать… Здесь, наверное, в каждой стене по «жучку».
П.: Вы правы, полковник. Моя ошибка. А ну их к бесу, все эти дела. Предлагаю веселиться. Что бы такого… Да вот хоть бы… Сейчас я вам спою и спляшу!
Титов судорожно хохочет.
X. (брюзгливо): Спляшете… В последний раз я видел, как вы плясали, в Эль-Кунтилле. С петлёй на шее. И ваши божественные ножки в драных ковровых туфлях дрыгались в футе от земли…
П.: И всегда-то вы всё путаете, полковник! На вешалке там плясал не я, а бедняга Мэдкеп Хью, которого вы…
Т.: Да хватит вам препираться, в самом деле!
П.: Правильно. Хватит, хватит, хватит. К чёрту дела! Смотрите и слушайте сюда!
Полковник Плотник вскакивает, засовывает большие пальцы рук под мышки и запевает, высоко вскидывая ноги:
Авраам, Авраам, дедушек ты наш!
Ицок, Ицок, старушек ты наш…
Внутренний монолог Кима Волошина. Ранним августовским вечером он сидит на берегу речки Бейсуг и предаётся бесплодным размышлениям о превратностях своей странной судьбы. Солнце клонится к закату, от речки пованивает, комары массами выходят на приём пищи, но ни один не приближается к бесу.
Хорошо было богам. Зевсу, например. Выпил, закусил, трахнул молнией кого надо, грохнул громом где надо и обратно выпивать и закусывать. Даже промашки им с рук сходили. Кормит это Геба отцовского орла и проливает, руки-крюки, громокипящий кубок, как нерадивая лахудра кастрюлю со щами на коммунальной кухне. Ну и ухмыляется — так-де всё и было задумано… Её бы в мои сапоги! А здорово было бы, кабы опрокинула она этот самый кубок папочке Зевсу на бороду! Он бы доченьке показал небо с овчинку…
Да, боги нынче повывелись. И я при всей своей мощи никакой не бог. Бедный разум мой человеческий, не поспевает он за этой мощью. С другой стороны, можно было бы и гордиться. В моём лице создался невиданный юридический прецедент. Во всём мире (и у богов тоже) принцип какой? Устанавливается преступление, и за него следует наказание. Сто тысяч лет этот принцип действовал, и тут возник я и его перевернул. Я не устанавливаю преступление. Доказательством преступления является моя кара. Казнён — значит, злоумышлял. Лишён разума — значит, преступил. В штаны навалил — значит, намеревался причинить ущерб Киму Волошину…
Но мне от этого радости мало, вообще только душевная смута. Во-первых, злоумышление злоумышлению рознь, а наказания — какие попало. Вон та девчонка Таську по снегу валяла, шалость детская, невинная… И погибла. А эти, что сговаривались меня ракетами ущучить, всего лишь поносом отделались. Правда, больше не сговаривались и, надо полагать, другим сговариваться заказали…
Чу! Ну вот, ещё кому-то досталось. И крепко досталось, упокой грешную душу его, Господи… Интересно, за что это я его так? Досадно, что не всегда дано мне это знать. А впрочем, что-то, наверное, вроде инстинкта сохранения разума. Наверное, знай я всё, с ума бы сошёл от ужаса и злости. Много, много их, и сильны они, и все против меня… Но я хоть и один, но сильнее их всех, я для них дьявол, источник всех зол… Они сами создали дьявола, а теперь норовят загнать его в преисподнюю. Интересно, хоть это-то они соображают? Нет, по-моему. Просто как эти комары: толкутся вокруг, крови жаждут, а приблизиться не смеют…
Ладно, если хотят жить, пусть научатся вертеться. Пусть привыкают к сосуществованию с дьяволом. Хотят мира — будет им мир, а к войне я готов всегда. И не о них моя забота. Васька, Васенька, Василёк мой, сыночек. Так-то всё вроде хорошо. Люсенька здорова, Таська уже и слышит, и говорит довольно внятно. Васька розовый и резвый, лихо ползает по комнате, смеётся-заливается, когда его к потолку подбрасываешь… И лезть к ним я отучил. Два раза лезли, вспомнить противно. А может, и больше двух раз… Да, пока всё вроде хорошо. Но боязно мне, боязно, Ким Сергеевич!
Ведь Васька — моя плоть и кровь. Люся рожать боялась. Что, если перешло к нему от меня всё это? Нет, не боязно мне, а страшно. Бесовское отродье. Мать манной кашей пичкает — злоумышление. Тут же удар — и конец. Сестрёнка на прогулке в лужу не пускает — злоумышление. Удар — и конец. А удар по матери или по Таське — это моментально мой ответный удар. Мощь моя, как всегда, намного опередит мой бедный разум… Нет, страшно мне, страшно. А может быть, обойдётся? Господа, глупо ведь наделять младенца такими силами!
Вот опять. Ещё кто-то попался. Летят сегодня, как мошкара на огонь. Знают же, как у меня: напавшего — истреби. И всё равно летят…
Точно это вырвалось из безумной души знаменитого японца: неужели никого не найдётся, кто бы задушил меня, пока я сплю?
Без даты. Без географии.
Машина вынеслась на взгорок, и полковник Титов резко затормозил и выключил двигатель. Впереди, шагах в полутораста, посередине просёлка зияла глубокая яма, окаймлённая бугристым ободом из застывшей стекловидной массы. Из ямы ещё поднимался сероватый пар и несло химической вонью.
— Термофугас?… — то ли вопросительно, то ли утвердительно проговорил Хайтауэр.
— И всё-то вы знаете, полковник, — огрызнулся Титов.